— Батюшка, Садок Иваныч… — бормотала старуха, закрывая голову от ветра большой ковровой шалью. — Милости просим, голубчик…
— А ты пуще проси, Марфа Захаровна… Проси пуще… — ответил гость. — Да не бойся, подходи ближе…
Марфа Захаровна, как была в одном сарафане, пошла к самым саням и низко поклонилась сидевшему в них седому старику.
— Бабушка, да вы простудитесь!.. — крикнула появившаяся в дверях Клавдия. — Без шубы… в одних башмаках… Бабушка, простудитесь, вернитесь!
— Ничего, не простудится… — спокойно заметил старик, вылезая из розвальней. — Ужо лошадь-то надо прибрать. Верст с тридцать тоже пробежала животина…
Он нарочно тянул, чтобы подержать лишнюю минуту старуху на морозе, а когда Клавдия выскочила на снег сама и потащила бабушку в комнату, с улыбкой заметил:
— Ничего… Прежде босая по снежку-то бегала да не студилась… Ну, принимайте гостя…
Стряхнув снег с нагольного тулупа и еще раз хлопнув рукавицами, старик вошел в сени. По лестнице он поднялся совсем молодцом, стараясь ступать заледеневшими валенками не по ковру, а на каменные ступени. Когда Фекла сунулась поддержать его за одну руку, он грубо ее оттолкнул и назидательно проговорил:
— Разве я архирей, что сам не могу ходить!..
В верхней передней, заметив над дверями медный литой беспоповщинский крест, старик снял меховой малахай и положил начал. Когда он кончил, Марфа Захаровна тяжело повалилась ему в ноги, приговаривая:
— Прости, батюшка, Садок Иваныч.
— Бог тебя простит, Марфа Захаровна… Да ты ниже, ниже кланяйся — вот так. Ты ведь богатая…
Он нагнулся и рукой придавил голову старухи к самому полу.
— Благослови, батюшка, Садок Иваныч…
— Бог тебя благословит, Марфа Захаровна. Ну, вот так, до полу, миленькая.
Те же уставных три метания сделали и остальные три женщины: Клавдия, Фекла, Афимья. Когда последняя кланялась в третий раз, показались из залы гости и остановились в дверях.
— Это кто? — грубо спросил старик, показывая рукой на шептавшихся между собой молодых людей.
— Гости, Садок Иваныч… Посидели, а теперь домой пошли.
— Ну, пусть идут…
Старик посторонился к стенке и внимательно смотрел, как бритоусы и табашники прощались с хозяевами.
— Пойдем ко мне, гостенек дорогой, — приглашала Марфа Захаровна, когда гости, торопливо накинув шубы, начали спускаться по лестнице.
— Приглашаешь, так и то надо идти… — согласился старик, с трудом ступая по налощенному полу.
Марфа Захаровна понуро шла за ним, огорченная Полиевктом, который не только не сделал метания перед Садоком Иванычем, а еще убежал из дому вместе с гостями — для того и не остался, чтобы не покориться. За ней, как тень, неслышными шагами шла Клавдия. Девушка испытывала теперь тяжелое и неприятное чувство, какое нагонял на нее с детства старый начетчик Садок. Он всегда был стар, всегда приезжал невзначай, и всегда она боялась его до слез. Старик сам прошел на половину Марфы Захаровны, где начинались такие низенькие комнаты, с крашеными стенами и потолками, и где всегда так жарко было натоплено. В небольшой гостиной он снял с себя верхний тулуп, потом полушубок и остался в одном полукафтане из простого крестьянского сукна и валенках. Теперь уже он совсем был не страшен: низенький, сгорбленный, худенький старческой худобой, с редкой седой бородой и легкой лысиной на голове. Живыми оставались одни глаза — большие, строгие, темные глаза, глядевшие насквозь. Окружавшие их лучи глубоких морщин придавали лицу выражение угодника с иконы старинного письма.
— Мимо ехал… завернул проведать тебя, миленькая, — с ласковой строгостью заговорил он, не глядя на старуху. — Чай, небось, пила с гостями?
— Нет, так сидели, Садок Иваныч… Праздничное дело, у самих в дому молодые люди…
— В праздник молиться надо, миленькая… молиться надо…
— Закусить с дорожки не прикажешь ли, Садок Иваныч?..
— Прикажу, миленькая… Вот девушка и принесет страннику угощенье: ломоть ржаного хлебца, сольцы да луковку.
Когда Клавдия торопливо вышла из комнаты, старик строго спросил:
— Отчего замуж не выдаешь?.. Нехорошо… А с гостями-то внучек убежал?.. Видел…
— Ох, Садок Иваныч, не прогневайся ты на нас, родимый мой!.. — жалобно запричитала Марфа Захаровна. — Молод еще… не вступил в настоящий разум.
— От гордости, миленькая… от гордости… Постыдился старику поклониться при табашниках.
Голос у старика был необыкновенно свеж и гибок, с быстрыми переходами от ласковых нот к грубым. Когда Клавдия вернулась с тарелкой, на которой лежал ломоть ржаного хлеба, луковка и стояла солонка, Садок Иваныч погладил ее по головке и отпустил.
— Ступай к себе, миленькая… Нечего тебе наши стариковские разговоры слушать.
Старик помолился перед образом, сначала посмотрел на него из-под руки, не мазаный ли, а потом принялся за скромную трапезу. Он переломил хлеб пополам, круто его посолил и, подставив одну пригоршню, чтобы не уронить крошек, начал закусывать. Луковка только захрустела на зубах: у Садока Иваныча в восемьдесят лет все зубы были целы. Марфа Захаровна стояла перед ним, подперши одной рукой голову, и смотрела.
— Ну, вот спасибо на угощении, миленькая… — проговорил старик, собирая языком упавшие в пригоршню крохи.
— Да уж какое угощенье-то, Садок Иваныч… Не обессудь, голубчик.
— Ладно нам, а по грехам нашим так и за нас перешло… Плоть недугует, миленькая, а и того бы не надо. Прямо сказано: камение претворю в хлебы… Маловерны мы и скудны сущи умом… Ну, как ты поживаешь, Марфа Захаровна? Тепло у тебя, светло, а у других-то, может, и темно и холодно… Получше нас с тобой, а в холоде и темноте сидят. Богатая ты, с тебя и взыску больше: овому убо талан, овому убо два…