— Ох, боюсь я, Садок Иваныч… тошнехонько…
— И нужно бояться: будет вне страх, внутрь трепет, глад и жажда, в домех рыдание… Увянут доброты лиц и образов, и лепоты женские увядятся, и желание всем человеком и похоть отбегнет… Восплачется люте всякая душа!..
Начетчик говорил прямо цитатами из раскольничьих цветников — память у него была изумительная. Но все это было только вступлением к настоящему делу, чтобы не так был резок переход от канона к обыденной речи.
— А ты присядь, миленькая, — пригласил Садок изнемогавшую старуху. — Еще бы постоять тебе, да уж лета твои немалые… Был я в Москве, а теперь объезжаю боголюбивые народы… Горе душам нашим: воструби седьмая труба. Знамения везде, а мы слепотствуем в своем малодушии… И огнь сведен с неба, а нам все мало.
— Это ты про телеграф?
— Про него… Твои же слова по проволокам беси волокут. Мало: жизнь свою начали страховать в Москве… Не надеются на милость божию, а на свою хитрость. Мало и этого: на аер поднимаются и в бездны падают… В Москве мне сказывали, как одна немка на воздушном шаре летала — ухватится зубами за веревку и летит. А другая немка в театре заберется под самый потолок да оттуда вниз головой и бросится… И живы обе. Это как, по-твоему?.. Сами оне собой этакую страсть принимают? Он, бес, подымает их на аер, а потом низвергнет тычмя головой. Есть тоже оне хотят, хоть и немки: льстец их гладом и донимает. То же и с ними будет… Сказывали в Москве же, как бесоугодные пляски творятся всенародно оголенным женским полом, как по трактирам прелыденно распевают бесстыжие немки и жидовки, а властодержцы и богоборные потаковники всякие зломерзские заводы утверждают, идеже люте гибнет и женск и мужеск пол. Так я говорю?..
— Ох, так, родимый мой…
— То-то, так… А зачем внучку замуж не выдаешь? А внуку зачем потачишь?..
— Голубчик, Садок Иваныч, да где же нынче женихов-то возьмешь? Рада бы радешенька с рук сбыть, и случаи такие навертывались, да сама-то Клавдия говорит: «Бабушка, денег мои женихи ищут во мне, а не меня…» Не гнать же ее мне силом!.. Девушка воды не замутит, а не хочет себя потерять. Внучка Полиевкта люблю и знаю сама, что грешу, а как быть мне: разе за ним угоняешься?
— По трактирам, небось, внучек-то ухлестывает?..
— Не скрою: есть грех… Выговаривала я, началила и слезами плакала, а он из дому бежит. На невест и не глядит, потому любопытно ему на своей полной воле отгулять…
— Так, так… Все верно: и желание всем человеком отбегнет — прямо в писании сказано. Все боятся нынче закон принимать… Жаль мне вас, горемык богатых. Вон Капитон-то Семеныч изнищал как плотию и главою зело оскорбел… То же и с Полиевктом твоим будет: достигнет и его собачья старость. О, горе, горе душам нашим!.. Ищутся не жены, а богатства и покупают себе остуду… Иссякла радость в супружестве, и нет правильного рождения детям, ибо затворилось само небо, и затворились в себе потерявшие желание жены. Роду человеческому погибель, даже прежде, как появится из утробы матерней… Вижу, тягчишь ты, миленькая, и воздыхания утробу твою терзают: все мы сидим в челюстях мысленного льва.
— Что делать-то, Садок Иваныч?
— А то и делай: рыдай и молись… Будет, побоярила, а теперь казнись.
— Да я не про себя: другие-то как?
— И другие то же самое… Работать не хотят, а каждый боярил бы. А я тебе еще последнее знамение скажу: настроили фабрик, наставили машин… пошли везде ситцы да самовары… Все придумано, одно хитрее другого, а хлеб все дорожает, и везде у машин египетские работы вместились… Это как?.. Хлеб дорожает, а его к немцам везут… Он его увозит, хлеб-то, а назад отрыгает железом да блондами. Тут запляшешь голая, когда хлеба захочешь… Тут тебе бесы по проволокам бегут, тут бесы машины ворочают, а лепота женская на поругание отдается… Вот хлеба не могут только придумать, а подают алчущим камень. Пошла по всей земле иноземная пестрота, неукротимая рознь и рассечение… Вот я и пришел сказать тебе: возгласи седьмая труба, и конец близится. Слезами омывайте лица ваши и утро и вечер и будьте готовы…
Марфа Захаровна тихо плакала, сидя на скамейке: Садок говорил правду… Спасения не было.
— Иди-ка ты, миленькая, спать, — ласково проговорил начетчик.
— А ты-то как?
— А я, видно, здесь останусь… Да не забудь наказать, чтобы скоту моему сенца бросили охапочку…
Сотворив метание, Марфа Захаровна вышла из моленной. Она шаталась, поднимаясь по лестнице, и несколько раз садилась отдыхать. Слезы ее несколько облегчали, но сердце надрывалось за других. Огорченная старуха не заметила спрятавшейся в углу у лестницы темной фигуры: это была Клавдия… Девушка подслушала весь разговор бабушки с начетчиком.
А Садок, проводив хозяйку, опять встал на молитву и плакал слезами о суете сует погрязшего по грехам мира. Он вслух читал покаянные псалмы и каноны, истово крестился широким раскольничьим крестом, отбивал земные поклоны и опять плакал.
Ночь не спалось Марфе Захаровне, неотвязные думы одолевали. И все Садок из головы не выходил: праведный человек… Все спят, а он один стоит на молитве. Устал с дороги и назябся, а ничего его не берет. Конечно, бог поддерживает праведного человека. И все-то он правду говорит, все правду и всякого насквозь видит. Не бойсь, сейчас заприметил, как Полиевкт убегал от него давеча.
— Седьмая труба возгласи, — повторяла старуха, напрасно стараясь стряхнуть с себя непосильное бремя ежедневных забот и всяческой житейской суеты. — Скоро кончина мира… Садок все знает.
Страх смерти нападал на нее, и зубы начинали выбивать лихорадочную дробь. Господи, что на свете-то делается, да и у ней в доме тоже хорошо. Ох, грехи, — много грехов, без конца краю, и за каждый грех свой ответ.